WWW.KNIGI.KONFLIB.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

 
<< HOME
Научная библиотека
CONTACTS

Pages:     | 1 |   ...   | 69 | 70 ||

«МОСКВА СОВЕТСКИЙ ПИСАТЕЛЬ 1990 ББК 83 ЗР7 П 55 Творчество Достоевского постигается в свете его испове­ дания веры: Если бы как-нибудь оказалось. что Христос вне истины и ...»

-- [ Страница 71 ] --

В творчестве Достоевского, через много веков, снова закрутился вихрь открытых вопросов, перекликающихся с вопросами Иова. Я не берусь доказать это. Не существует точных методов измерения бездны, и нет точных методов анализа книг, в которых чувствуется дыхание бездны. Суть дела всегда остается за границей познанного; и, строго говоря, здесь было бы уместно благородное молчание, которым Будда отвечал на подобные вопросы. Но есть еще простой способ говорить о вечном — через себя, через свои беспо­ мощные попытки вместить солнце в каплю воды. Я это по мере сил делаю.

В 16 лет я (как и многие) испытал страх бесконечности и отодвинул его на будущее (разберусь, когда поумнею).

Очень может быть, что я бы его и не вспомнил. Год шел за годом. Мне минуло 20. И вдруг, в стихах Тютчева, опять провалился в бездну. И вместе с Толстым и его героями испытал «арзамасский страх». На этот раз я не отодвинул его в сторону. Я решил сразиться с ним. С этого началось мое настоящее духовное развитие. И моя неразрывная связь с русской литературой.

В 14 лет, потеряв вкус к приключениям, к сюжету, я по­ любил французов с их отточенным чувством формы: сперва Мериме, потом Стендаля. Уже от них я перешел к европей­ ской трагедии (Шекспир, Гёте) и снова возвращался к ясно­ му французскому уму, к упоительной иронии аббата Жерома Куаньяра. Толстой казался мне расплывчатым, бесфор­ менным. Достоевского, попробовав в 15 лет и не поняв, я до 20 лет не читал. И вдруг Тютчев, Толстой, Достоевский ста­ ли моими. Начиная с чувства бездны, с нашего общего чув­ ства бездны, которое связывает тех, кто его испытал, силь­ нее всех связей:

Откуда в русской литературе, в середине XIX века, эта бездна? Отчего она вдруг открылась? Откуда захваченность метафизикой в стране, где не было философии?

После чтения Федотова я понял это. Славянский перевод Писания, говорит Г. П. Федотов в «Трагедии интеллиген­ ции», избавил русских людей от изучения древних языков.

Но этим он отрезал Русь от философии; философия оста­ лась непереведенной. А заново (могу прибавить к Федо­ тову), — заново философию никто, после VI века до Р. X., не изобретал. Все народы начинали философствовать только одним способом: примкнув к традиции Эллады, Индии или Китая. Особенность русского развития заключалась в том, что правительство Николая I боялось философии и запрещало ее преподавание в университетах. И когда в середине XIX века наступило время открытых вопросов, органом философского самосознания стала художественная литера­ тура. Ничего подобного в Англии или Франции не могло быть именно потому, что там были размежеваны поля философии и литературы, и литература на чужое поле не заходила.

Есть только одно крупное явление западной литературы, сравнимое с Достоевским и Толстым по философской насы­ щенности,— «Фауст» Гёте. Но «Фауст» возник на фоне мощ­ ного философского движения; это диалог поэзии с фило­ софией, которая и сама по себе достаточно красноречива.

А русский роман 60-х годов чреват философией, которая еще не родилась. До него — только философский дилетан­ тизм Чаадаева и ранних славянофилов. После — настоящий взрыв философской мысли. Объяснил это только Г. П. Фе­ дотов.

Русская философия вырастает из романа 60-х годов примерно как упанишады — из гимнов вед. По мере того как теряют свое значение западные образцы (еще очень сильные у Вл. Соловьева), национальной формой мысли становится рефлектирование в духе героя Достоевского или Толстого. Потом европейцы, зачитавшись Достоевским и Толстым, сами так научились философствовать и назвали это экзистенциализмом.

Цитирую уцелевшее введение к своей студенческой кур­ совой работе 1938—1939 года:

«В конце «Анны Карениной», в нескольких главах, Кон­ стантин Левин вопрошает о смысле жизни. Он говорит:

«Организм, разрушение его, неистребимость материи, закон сохранения силы, развитие... Слова эти и связанные с ними понятия были очень хороши для умственных целей, но для жизни они ничего не давали...»

«А без знания того, что я такое и зачем я здесь, нельзя жить. А знать я этого не могу, следовательно, нельзя жить», — говорил себе Левин. «В бесконечном времени, в бесконечности материи, в бесконечном пространстве выде­ ляется пузырек — организм, и пузырек этот подержится и лопнет, и пузырек этот — я».

«Это была мучительная неправда, но это был единствен­ ный, последний результат трудов мысли человеческой в этом направлении».

«Это была жестокая насмешка какой-то злой силы...

Надо было избавиться от этой силы, и избавление было в руках каждого. Надо было прекратить эту зависимость от зла, и было одно средство — смерть».

«И счастливый семьянин, здоровый человек, Левин был несколько раз так близок к самоубийству, что спрятал шну­ рок, чтобы не повеситься, и боялся ходить с ружьем, чтобы не застрелиться».

Смерть тоже пугала. Ужас Толстого перед смертью пере­ дан в «Записках сумасшедшего». Напомню только конец:

«Смерть здесь? Не хочу. Зачем смерть? Что смерть?

Я хотел по-прежнему допрашивать, упрекать Бога, но тут я вдруг почувствовал, что не смею, не должен, что считаться с ним нельзя, что он сказал, что нужно, что я один виноват.

И я стал молить его прощения и сам себе стал гадок...»

Страх бесконечности в «Анне Карениной» и страх смер­ ти в «Записках сумасшедшего» — в сущности, только два поворота одного и того же метафизического страха. Чувства бездны. Все метафизические страхи сливаются в один страх: страх непостижимого. От тьмы внешней (по ту сто­ рону обжитого умом мира) можно отшатнуться, как Тол­ стой, или войти в нее и идти, не теряя надежды дойти до света.



Я, не имея наставника, самоучкой пошел в бездну и остановился после первых вспышек света, после первых своих метафизических ответов, которые не буду здесь изла­ гать: я ошибся, приняв эти ответы, родившиеся вместе с чувством света, за самый свет. Но через несколько месяцев попались под рук «Записки из подполья», и Достоевский потянул меня за собой, закружил в своих вихрях. Все перегородки, созданные человеческими ответами, моими и чьими угодно, зашатались, запрыгали. Неразрешимые воп­ росы свились в кольцо. Мне казалось, что я могу ответить на один, другой, третий — но вставал четвертый, десятый, двадцатый, и я поплыл в этом водовороте и в конце концов почувствовал, что плыть хорошо. И что пловцу почва (систе­ ма ответов) не нужна. Я не могу сказать, что сразу понял это. Но я это сразу почувствовал.

В начале III главки «Подполья» герой его говорит:

«(Кстати: перед стеной такие господа, то есть непо­ средственные люди и деятели, искренно пасуют. Для них стена — не отвод, как, например, для нас, людей думаю­ щих; не предлог воротиться с дороги, предлог, в который наш брат обыкновенно и сам не верит, но которому всегда очень рад. Нет, они пасуют со всею искренностью. Стена имеет для них что-то успокоительное, нравственно-разрешающее и окончательное, пожалуй даже что-то мистиче­ ское... Но об стене после)».

И далее, в конце III главки:

«Какая каменная стена? Ну, разумеется, законы приро­ ды, выводы естественных наук, математика. Уж как дока­ жут тебе, что от обезьяны произошел, так уж и нечего мор­ щиться, принимай — как есть. Уж как докажут тебе, что в сущности одна капелька твоего собственного жира тебе должна быть дороже ста тысяч тебе подобных и что в этом результате разрешаются под конец все так называемые добродетели и обязанности и прочие бредни и предрассудки, так уж так и принимай, нечего делать-то, потому что дважды два — математика. Попробуйте возразить. «Помилуйте, закричат вам, восставать нельзя, это дважды два четыре!

Природа вас не спрашивается; ей дела нет до ваших жела­ ний и до того, нравятся ли вам ее законы или не нравятся.