WWW.KNIGI.KONFLIB.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

 
<< HOME
Научная библиотека
CONTACTS

Pages:     || 2 | 3 | 4 | 5 |   ...   | 71 |

«МОСКВА СОВЕТСКИЙ ПИСАТЕЛЬ 1990 ББК 83 ЗР7 П 55 Творчество Достоевского постигается в свете его испове­ дания веры: Если бы как-нибудь оказалось. что Христос вне истины и ...»

-- [ Страница 1 ] --

Г. ПОМЕРАНЦ

ОТКРЫТОСТЬ

БЕЗДНЕ

ВСТРЕЧИ

С ДОСТОЕВСКИМ

Посвящается моей жене

Зинаиде Миркиной

МОСКВА

СОВЕТСКИЙ ПИСАТЕЛЬ

1990

ББК 83 ЗР7

П 55

Творчество Достоевского постигается в свете его испове­ дания веры: «Если бы как-нибудь оказалось... что Христос вне истины и истина вне Христа, то я предпочел бы остаться с Христом вне истины...» (вне любой философской и религи­ озной идеи, вне любого мировоззрения). Автор исследует, как этот внутренний свет пробивается сквозь «точки безумия»

героя Достоевского, в колебаниях между «идеалом Мадонны»

и «идеалом содомским», — и пытается понять внутренний строй единого ненаписанного романа («Жития великого грешника»), отражением которого были пять написанных великих романов, начиная с «Преступления и наказания».

Полемические гиперболы Достоевского связываются со ста­ новлением его стиля. Прослеживается, как вспышки ксено­ фобии снимаются в порывах к всемирной отзывчивости, к планете без ненависти («Сон смешного человека»).

Художник Валерий Локшин Издательство «Советский писатель», ISBN 5—265—01527—

ВСТРЕЧИ С ДОСТОЕВСКИМ

Достоевский — мой спутник в течение полувека. Я про­ чел его, том за томом, на третьем курсе и сразу, на всю жизнь, был захвачен.

Шел двойной процесс: Достоевский объяснял мне меня самого — и я в себе заново постигал его pro и contra и пы­ тался пройти сквозь них по-своему и, по-своему сводя концы с концами, как-то понимал Достоевского. Я был сы­ ном «случайного семейства». Меня обуревали «двойные мысли». Я начинал с ситуации «беспочвенности», оторван­ ности от корней, и искал тверди — хотя и не так, как поч­ венники: моя беспочвенность была прежде всего метафизи­ ческой. Идея, которая ушибла меня, была идеей бесконечно­ сти. Всякое число, деленное на бесконечность, есть нуль.

От этой простой математической операции почва обруши­ валась у меня под ногами и я летел в бездну.

Природа знать не знает о былом, Ей чужды наши призрачные годы...

Этим мучился и Левин, и герой «Записок сумасшед­ шего» Толстого, пережившего «арзамасский страх». Об этом идет разговор Мышкина с Рогожиным у «Снятия с креста», об этом — и исповедь Ипполита...

Впоследствии я прочел у Гегеля, что «истинная беско­ нечность» замкнута в круг и отличается от «дурной беско­ нечности» ньютоновского пространства, а потом изучал дзэнские парадоксы, коаны, созерцание которых освобож­ дает от метафизического страха. Но в 1938 году я знал только, что у Маркса и Ленина ничего о моей проблеме нет.

Следовательно, проблема человечеством не решена, и надо решать ее самому. Я сосредоточился и месяца три созерцал один самодельный парадокс: «Если бесконечность есть, то меня нет; а если я есмь, то бесконечности нет». Шли лекции, а я сидел и ворочал в сознании свой коан (интеллектуаль­ ному анализу он не поддавался. Можно было только глубже и глубже вглядываться). Шли комсомольские собрания с тогдашними делами о притуплении и потере политической бдительности; я думал о своем. В конце концов дома, придя с занятий, я как-то увидел, как абажур распредметился, исчез (если воистину все единичное — нуль, то и абажур нуль), а вскоре пришли и два решения проблемы, на которых я не останавливаюсь (главным было психиче­ ское состояние, преодоление страха бездны. Слова могли прийти в голову другие, реальным было чувство).

Вскоре я прочел «Бесов». Можно представить себе, как меня поразила встреча с Кирилловым. Мы были братья по любви к своей Настасье Филипповне, к вечности, и по наивности своих попыток прикоснуться к вечности. Хотя я не понимал и до сих пор не совсем понимаю, зачем от такой еретической любви стреляться? Разве всякая ересь непре­ менно ведет к гибели? По крайней мере у меня еретические (то есть наивно прямолинейные) подступы к вечности были всегда только первой ступенькой, с которой я постепенно переходил на вторую и т. п. То есть решительно никакой пропасти между ересью и догмой я в своем опыте не нахо­ дил; а у Достоевского здесь всегда разрыв, пропасть, и герой в нее проваливается. Достоевский боится бездны. Но никто так не закруживал в бездне, как Достоевский, так не бросал вплотную к последним вопросам, не извлекал из моих лопа­ ток крылья. У Тютчева — отдельные стихи, у Толстого — несколько страниц, а у Достоевского — весь роман и один роман за другим.

Я понимаю людей, которые не могут выдержать этого напряжения, которых приводят в ужас темные двойники, идущие следом за Мышкиным, за Алешей. Они есть, эти двойники, и Достоевский вынимал их из собственной души, ужасавшей его своей «широкостью». Но они меня не пу­ гали. Роман провоцировал идти в глубину, втягивал в созер­ цание бездны, а там я находил что-то свое; и мои статьи и эссе и доклады о Достоевском — одновременно мои собст­ венные опыты, попытки взглянуть на сегодняшний день сквозь Достоевского. Большая часть текстов, вошедших в книгу, — подобие личной в с т р е ч и с Достоевским (от­ сюда и название книги). Я думаю, что открытое признание субъективности — один из лучших путей к объективной истине.

Несколько лет тому назад я попытался дать нечто вроде резюме своих встреч. Вышел достаточно связный текст, около 60 страниц машинописи. Но что-то в нем было потеряно: неповторимое состояние, в котором писался имен­ но тот или иной отклик. Мне кажется, встреча личности с личностью больше дает читателю, ищущему собственной встречи с Достоевским, чем внешняя научная строгость.



Во всякой логичной концепции Достоевского или другого ге­ ния гений этот несколько теряется. В гении непременно есть восстание против системы. И есть своя ценность в попытке подойти к творческой личности несколько раз с разных точек зрения, не сглаживая различий (в оценке Ставрогина или Кириллова, например).

Первая моя встреча с Достоевским была взрывом восторга. Восторга мысли, выпущенной из клетки готовых обязательных решений в воздух открытых вопросов. Востор­ гаться Достоевским тогда (в 1939 году) было не принято, а настаивать на преимуществах открытого вопроса — пря­ мой политической ошибкой. Руководитель семинара, Н. А. Глаголев, пытался удержать меня от прыжка в про­ пасть, ссылаясь на Щедрина, Горького, Ленина. Я (в том же восторге) объяснил, что Щедрин, Горький и Ленин, по раз­ ным историческим причинам, видели только темные стороны Достоевского и не заметили его света. Уравновешивая негативные цитаты, привел позитивную: социалистические убеждения не помешали Розе Люксембург любить Досто­ евского.

Время было серьезное; Николай Александрович решил перестраховаться: обсудить мою ересь на кафедре. Заседа­ ние состоялось в мае 1939 года под председательством А. М. Еголина. Впоследствии он попадал в некрасивые ис­ тории: был назначен в Ленинград, проводить в жизнь поста­ новление о Зощенко и Ахматовой; а в 50-е годы попался в качестве одного из постоянных клиентов подпольного публичного дома. Человек он был, впрочем, скорее добро­ душный: утвердил оценку «4» за доклад; взглянул сквозь пальцы на то, что с заседания кафедры я вышел, хлопнув дверью; а через месяц, принимая экзамен по русской ли­ тературе второй половины XIX века, ограничился одним вопросом:

— Почему вам не нравится роман «Что делать?»?

— Он очень скучный!

— Но «Обломова» тоже скучно читать...

— Что вы! — воскликнул я в ответ и прочел дифирамб эпическому стилю Гончарова. Александр Михайлович по­ слушал меня минуты три, взял зачетку и поставил оценку «5». В нем не было никакой мстительности. Просто рычаг.

В мае 1939 года господствовала усталость от казней, Берия демонстрировал либерализм, и меня очень мягко, либерально отстранили от аспирантуры. Но не забыли скандала. Де­ сять лет спустя следователь, старший лейтенант Стратонович, добивался от меня признания, что давняя курсовая работа была не только антимарксистской, а прямо антисо­ ветской. Еще десять лет спустя редактор «Вопросов лите­ ратуры», увидев мою фамилию, приказал выбросить уже набранную рецензию на две фрейдистские книжки о Гого­ ле. Пришлось бросить попытки печататься в журнале и уйти в востоковедение.

Текст, вызвавший скандал, уцелел. Я привожу несколько выдержек в «Открытости бездне». Развернутое сравнение Достоевского с Толстым было повторено в «Направлении Достоевского и Толстого», поэтому возвращаться к первона­ чальному наброску не имело смысла.

«Направление Достоевского и Толстого» — рудимент моей диссертации, почти законченной в 1946 году, потом заброшенной и наконец, в 1950 году, сожженной как «доку­ мент, не относящийся к делу». Как только представилась возможность, в 1954 году, я восстановил по памяти самое интересное. В том числе — заметки об ускоренном развитии европеизированных литератур. Некоторые аналогичные идеи были высказаны Г. Д. Гачевым, занимавшимся исто­ рией болгарской литературы. Думаю все же, что «Направле­ ние Достоевского и Толстого» сохраняет свою ценность 1.

Занимаясь востоковедением, я время от времени находил повод вернуться к России. И в конце концов попытался подойти к символу веры Достоевского как к дзэнскому коану, то есть использованию заведомо абсурдной формулы в качестве объекта медитации. Ни на какую научную аудиторию я не рассчитывал, писал совершенно свободно, в том жанре «опыта», эссе, к которому меня всю жизнь тянуло. В 1939 году, во время разноса на кафедре, я услышал, что перепеваю декадентов. Прочитав после этого Шестова, Розанова, Мережковского (впоследствии Бердя­ ева и Булгакова), я убедился, что у нас действительно много общего. Но не из-за перепева (я их раньше не читал), а по­ тому, что все мы вышли из Достоевского, как натуральная школа из «Шинели». Вместе с тем знакомство с Востоком придает моим текстам некоторый налет, чуждый русской философской традиции.

Ср. также мою статью «Некоторые особенности литературного про­ цесса на Востоке» в сб. «Литература и культура Китая». М., 1972, с. 292— 303.

У меня свой Достоевский (как свой Пушкин Цветаевой).

«Моим» его делает острое чувство бездны. У Пушкина и Толстого твердь, с отдельными провалами в бездну. У Тют­ чева провал за провалом — и вера в спасение. У Достоевско­ го кружение в бездне, парение, которое само по себе стано­ вится опорой. Но все четыре на порядок ближе, чем Турге­ нев, Гончаров, Щедрин, Чехов, которые бездны не замечают или отшатываются от нее. Или чем Кафка, у которого одно падение, «пропад», как сказала бы Цветаева, — состояние вверх тормашками, освещенное кошмарно ярким светом разума.

А Гоголь — совершенно не мой. Мне до задыхания тесно в его мире. В те же годы, когда открылся мне Достоевский, я пробовал перечитать «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем» — и не смог.

С третьей страницы охватил метафизический ужас тесноты.

Бездны я не боюсь, а теснота невыносима. Не смерть пугает, а пошлость, жизнь без мысли о смерти и вечности, смерть заживо — в жующем и храпящем теле. Умом понимаю, что Гоголь великий художник, но для меня «жестокий талант». Жестокий, потому что заставляет жить в чуждом для меня мире. И через это я понимаю людей, для которых жесток Достоевский. Чем больше талант, втягивающий в свой мир, тем сильнее его «жестокость», если его мир для тебя ссылка. Мир Гоголя для меня ссылка; мир Достоев­ ского — освобождение.



Pages:     || 2 | 3 | 4 | 5 |   ...   | 71 |